мужичок совершенно отрешён, и пристрастие Арианы к никотину его волнует также, как и объёмы выплавки стали в стране. Кажется, дело не только в нём. Цеппелин Арианы облаком повисает над скамьёй.
— Грязный вуайер!
Уходит. Шикарные бедра даже не шелохнутся, отвердев в приступе праведного негодования. Бархат брошен в омут недоумения по поводу словарного запаса и эрудиции девушки, проявлявшей и то, и другое с частотой солнечного затмения. Чуть поодаль, на другой скамье сидит щуплый человечек в задрипанном плаще из болоньевой ткани. У человечка огромные мохнатые брови, словно украденные с физиономии генсека. Зачем они украдены, не знает никто, в том числе и сам человечек. Найти на них управу он не в состоянии. Вот они сами по себе и прыгают по его лицу в угаре шаловливости, иногда застывая в замысловатых геометрических фигурах и начиная сначала свою уморительную круговерть. Рожи, которые строит человечек до того невероятны и омерзительны, что любой другой с содроганием бы отвел глаза. Но не Бархат. Он едва сдерживает смех.
Тепло и тихо на всей Земле. Даже в загаженной вонючей пивнушке, которой тихий и теплый свет июньского вечера дарит уют и спокойствие. Среди дюнообразных скоплений окурков, рыбных останков и прочих объедков расположились отблескивающие янтарем кружки Бархата и его приятеля. Посетителей на редкость мало, а те, что притаились в углах, на редкость скромны и незаметны. Бархат с приятелем стоят почти в самом центре зала за высоким столиком, и в их сгорбленные фигуры надежно уперт предзакатный солнечный столб. Когда Бархат смотрит на приятеля, ему приходится щуриться — и все равно, ему виден лишь колышущийся силуэт, плавящийся в яркой ауре. Надо бы отодвинуться, сменить позу или удалиться в тень, но Бархату лень двигаться, а приятелю все равно: он стоит спиной к светилу, пристально созерцает дно своей кружки сквозь толщу пива и монотонно гундосит, не обращаясь, кажется, ни к кому.
— Мне смешны твои представления о женщине. Если ты хочешь, чтобы у тебя что-нибудь когда-нибудь даже в самой малой степени получилось хотя бы с одной из них, тебе следует в корне поменять свои взгляды на женскую природу. Вот ответь мне на простой вопрос, абстрактный, заметь, вопрос: в круг твоих знакомых пробралась женская особь из совершенно иной социальной группы, например, маляр или, если тебе больше нравится, приемщица стеклотары...
Не обращая внимания на саркастическое хмыканье собеседника, приятель продолжает:
— Да... Сможешь ли ты иметь с ней такие же отношения, как, скажем, с учащейся музыкального училища или студенткой архитектурного института? Что — молчишь?
— Какая разница...
— Большая!
— Дай договорить. Какая разница кто она, а кто я. Главное то, что между нами.
Приятель на секунду цепенеет, сражённый чёткостью формулировки, но тут же приходит в себя.
— Хорошо. Поставим вопрос по-другому: считаешь ли ты, что женщину можно поставить на одну доску с мужчиной? Молчишь? И правильно делаешь. Потому что ты — никогда — не — задавал — себе — подобных вопросов. Ты всегда восхищался женщиной, но никогда не задумывался над тем что она и кто она.
Стараясь не ослепнуть окончательно, Бархат поднимает голову и неуклюже защищается:
— И что же: можно ставить ее на одну доску?
— Можно... Конечно... Если ты хочешь попасть в такое дерьмо, из которого тебе уже никогда не выбраться... Передай-ка мне бутербродик... Да. На другую какую-нибудь доску женщину ставить, может быть, и можно, и даже нужно. Но эта доска должна лежать не то чтобы рядом с твоей, а скорее поперек. Понимаешь?
Шел второй час их содержательной беседы.
Духота была подобна подростку — нагловатая, но тщедушная, недоразвитая. Ее развитию основательно мешал бармен Кеша, угрюмый тип, внушающий уважение мощностью носа, скул, и