не ответил. Она быстро скинула панталоны, и я увидел на них посередине штанин мокрое пятно. Мне здесь так мокро... Засунь его туда внутрь, сказала она. Ее лицо раскраснелось от выпитого вина: красное вино всегда дает ей такую краску. Ричард поднялся из гостиной, где они только что сидели. Он прошел на цыпочках мимо нашей двери, как будто боялся любого шума. Не говори так, сказал я. Я не смотрел на нее. Такие вольности на словах встречались у нее часто. Тогда настала тишина...
Такая же предвестная тишина, какая бывает в темном и покинутом доме на болотах, когда выпадает первый снег, нарушая спокойствие. Так ты не желаешь... Ты не будешь засаживать твоего петуха ко мне в гнездо? спросила она, жестоко и обидно рассмеявшись. Если ты веришь своим грешным мыслям обо мне, то грешницей я и буду хотя бы для того, чтобы удовлетворить твои фантазии, Филипп. Вперед... Засади! Возьми меня под себя, и я расскажу тебе очень нехорошие вещи. На мне, кроме чулок, ничего. Тебе нравится гладить мои чулки, не правда ли? Ах, какой это был льстивый голос... и все же я не ответил. Это был голос греха, а не голос любви. Я почувствовал, как она склонилась над моей кроватью, и понял, что ее ноги расставлены. Я подался от нее. Ее рука тронула мое плечо, потом упала. Возможно, это был переломный момент. Я знал, что это так, но ничего не мог поделать. Тогда я пойду спать в другое место, услышал я. О, какое это было одиночество на этой широкой кровати, когда дверь открылась, закрылась, а она ушла!
Ее длинная ночная сорочка осталась на моей постели. Я слышал, как скользят ее ноги в чулках. Всю ночь в моих ушах, казалось, стоял стон голосов. Об этом нельзя писать. За завтраком ничего не было сказано. Эми и Сильвия понурились и молчали. Ричард пил кофе у себя в комнате. Через час все дорожные мешки были упакованы и собраны внизу. Она сказала, что уезжает в Ливерпуль... Сказала Сильвии, а не мне. Она сказала «милой Сильвии», что не хотела ехать, или не хотела ехать так скоро. Мать нежно поцеловала дочь, а потом уехала вместе с тихими Эми и Ричардом к своему поезду. Возможно, мне следовало сказать, попросить, взмолиться. Нет, я не стал бы ее молить. Слишком часто я спотыкался на этой каменистой земле и следил, как мои слова пролетают мимо ее ушей: не вовсе незамеченные, хотел бы я думать, но все менее сдержанные из-за ее реплик. Мне нечего больше ей сказать, нечего. Кровать, на которой она спала той ночью, была смята, и я боялся, что горничная увидит белье и подушки, по которым она каталась.
«best"Слишком много багряных и похотливых вещей говорила она мне по ночам, отвратительных своей дикостью и злостью... Ни сказать, ни записать этого пером я не могу. Воспоминания о той ночи темнеют, они все прозрачнее в моем уме. Я опасаюсь мысли о запятнанной и сбитой простыне, о том, чего думать не должен. Я буду молиться за ее избавление и за мое избавление хотя мы можем не встретиться уже никогда. Сегодня Сильвия качалась в саду на качелях. Скоро настанет ее тринадцатый день рождения. Наша горничная, Роза, могла бы не качать ее так высоко. Я могу разглядеть все, что выше ее чулок. Кто-нибудь должен с ней поговорить, ибо я не решаюсь. Об этих предметах беседовать не следует: колючка на языке ранит губы. Ты выглядишь таким грустным, папа, рассмеялась она. Я отвернулся. Мне часто говорят так, когда я всего лишь серьезен. В подобной невинности живут юные, не чувствующие боли от тишины, музыки, отсутствия, но и не знающие других вещей.
ДНЕВНИК СИЛЬВИИ МЭНСФИЛД
Я не хотела принимать какую-нибудь из сторон, но еще меньше мне хотелось ехать в Ливерпуль. Мама, я уверена, простит мне это. В любом случае, я навещу их там на Рождество. Возможно, она не понимала, что папе необходима тишина для того, чтобы он мог продолжать работу. Его стол весь в страницах его романа. Я уверена, что именно с писания все началось, потому что ему всегда хотелось покоя, а маме это давалось с