— возвышенно-горестно думал нетрезвый Иван и глотал он при этом нетрезвые горькие слёзы, — Я целую — в преступной м-мечте! — твою рыжую лилию, ту, расцветшую мне лишь однажды: О-о! Н-ненаглядная, бля, ты моя!
Так вот стилем высоким — не низким! — декламировал горько нетрезвый Иван в пустоте дребезжащей вагона. Плыл, качаясь, вагон — между ночью небесной и тундрой заснеженной плыл он, в этом космосе окоченевшем между чёрной равниной и белой равниной. Плыл вагон, и в его пустоте дребезжащей плыл Иван всё на север, на север, на север.
Плыл Иван и подробности ночи вчерашней вспоминал и глотал он при этом нетрезвые горькие слёзы. Плыл Иван по последней, по крайней железной дороге, за которой уже ничего — только тусклая тундра да вечные льды. Из Когалыма он плыл в Уренгой.
Когалым, Уренгой: О варварские эти имена, ханты-манси-пермяцкие такие — песец пролаял вас, проверещала векша, провыла-просвистела вас пурга. И кто уже заглянет в ваши души, поруганные спиртом и железом, ранимые и мягкие, как мох? Кто вам подставит добрые колени, чтоб в них уткнуться грустной тёплой мордой? Кто вас потреплет нежно по загривку, навеки верность зверя полюбив? Увы, уже никто: Но после всех судов — Последних, Страшных — после войн священных Господь наш Иисус вас назовёт и всех зверей и маленьких людей вернёт вам, и в блаженной белой тундре вы вечно будете любить друг друга.
Но, однако, вернёмся к Ивану — чего же он так убивался? О чём горевал безутешно? А бы-ыло с чего:
Вечерком накануне сидели вот так в занесённом по крышу балке. Пили чай — говори-или. Подвывала тихонечко вьюга. Выпить нечего — ску-ушно ребятам. Тут-то Ванечку бес и попутал. Как? А так, значит:
Му-урка приходит — ры-ыженькая такая, ми-илая, сла-аденькая — ла-астится. Вот бы Ване сказать ей: нет, мол, Мурка, и всё — извини, мол. Да Мурке-то — как ей откажешь? Она — вон ведь какая она. Она так прямо — за руку лапкой брала и коготком, коготком — по ладо-они. А глазки у Мурки — не глазки, а о-очи. А в очах-то — исто-ома. А шёпот-то, шёпот: «Ва-анечка: Буты-ылочку: Де-евочки придут: Посиди-им:» Так мурлыкала Мурка. Ко-ошечка она. Сказала — как полизала. И прибавила, как ночевать оставила — губками ухо щекотнула: «Ва-анечка:»
И-и-и — уж Ивану чай не чай. Шарф в зубы, одна нога тут, другая там — па-анёсся сквозь пургу да сквозь ночь по посёлку: «Чи-чи-га-га-а!»
Зимняя ночь на Севере — чёрная ночь. И пурга тут же след заметает: был человек — и нету его. И глу-ухо. И в душе у Ивана пусто, тревожно и звонко. Ничего не осталось — ни матери, ни отца, ни жены, ни дитя, ни дома, ни прошлого — а только губы муркины ухо щекочут: «Ва-анечка:» И так вот: «А пропади оно пр-ропадом всё!» И: «Будь оно что будет — а я Мурку хочу!»
Бежал Ваня и нос к носу с Валькой столкнулся. Валька — перевозчик. Всё у него схвачено, и все ходы-выходы он знает. И живёт Валька в отдельном балке с бабой и бабу меняет, когда захочет. Лафа ему — на особом он, бля, положении! Одно слово — перевозчик. А сейчас выполз из балка покурить.
«Ну, Ванька, куда несёсся?» — «Известно, куда:» — «А-а-а: С Вовкой, что ли, вы там?...» — «Да нет, Валь: Меня: Э-э: Мурка попросила.» — «Му-урка?! Ла-адно, Иван, брось ты это! Армян-то узнает — живьём закопает!» — «Я знаю. Да уж обещал — неудобно.» — «Какое там, Вань, неудобно! Это выпросишь, а не стоит — неудобно. А тут-то чего? Скажи ей, мол, нет — не достал, мол. Ты брось это, Ванька. Какое уж там неудобно! Чай, жизнь-то дороже.» А Ваня ему лихорадочным шёпотом снова своё: «Да Валь: Я уже обещал: Понимаешь?»
«Да я понимаю. Мурка — сла-адка она. Ни с какой не сравнить. Слышь ты, Вань, я тебя тут Армяном пугнул: А ведь, знашь ты, что самый-то страх не в Армяне.»
«А в ком же, Валь, самый-то страх?»
«Самый страх-то — он в Мурке!»
«Да какой же в ней