кричать на глазах у прохожих, и Паша быстренько уводил ее в укромный уголок, где она жестоко кончала под его язычком, хныкая от похоти. Там он впервые овладел ею прямо в осенней листве, и она качалась на четвереньках, свесив рыжую гриву на золотой ковер, и голые ее ягодицы выглядывали из мини, как персиковые дольки из блюдца. Паша приноровился делать это с ней в самых невообразимых позах и местах — в подъезде, на лестничной клетке, на перилах, на крыше, в подворотнях и на скамейках. Их все время палили, и им было стыдно и жутко, как во сне.
— Будешь моим ангелом? — шептал ей Паша, играя медальоном, привезенным ею из Лондона. Позеленевший ангелочек вызывал у него что-то вроде дежа вю — будто какое-то смутное воспоминание дергалось на задворках памяти и тут же пряталось обратно...
Лиловый туман с чертом постепенно отходил туда же, на задворки, и через месяц Паша думал — «а может, этого не было?» Полгода спустя не осталось ничего, кроме отчаянного, пронзительного обожания, всосавшего Пашу с головой. «Я влюблен», думал он, «впервые в жизни влюблен. Неужели это все ее волосы?...»
Незаметно подошла дата, которую Паша решил отметить с размахом: тринадцатилетие их первого секса. (Эдику она была подана как «юбилей первого свидания)
Было решено оторваться всей семьей в парке аттракционов. Козлик визжала и радовалась едва ли не больше Эдика. Ее привлекали самые жуткие и опасные горки, смахивавшие скорее на орудия пыток, чем на игру.
В одной люльке они не уместились, и Паше пришлось сесть сзади.
— На, держи. У тебя больше места, — счастливая Козлик отдала ему сумку, и Паша надел ее на плечо. Внутри зудел какой-то скверный сквознячок, но Паша глушил его — «что я, не мужик, что ли" — и заставлял себя улыбаться, как все.
Прогудел сигнал, и разноцветный поезд, похожий на длинную вязанку сарделек, тронулся, быстро разгоняясь под горку. Рыжая грива Козлика взвилась по ветру, как вымпел.
То, что было дальше, Паша помнил фрагментарно, отрывками, как отдельные кадры из фильма.
Вот он видит, что передняя люлька вдруг становится на дыбы, — и кричит, и не слышит своего голоса, и не знает, почему так — то ли ветер глушит, то ли он, Паша, оцепенел и оглох...
Вот люлька с рыжим вымпелом откидывается куда-то в сторону, и сам он летит неведомо куда, и влетает в оглушительный звон, вытряхнувший из него все кости, и думает — «Я упал. Странно, почему не больно...»
Вот чернота, ползущая ватными клочками, и сквозь нее — лица, голоса, движение, тряска и наконец-то — боль, липкая боль непонятно где.
Вот снова чернота, и снова, и снова, снова, и голоса, и шепот где-то рядом:
— В сорочке родился. Подлатаем — будет как новенький. Но как же ему сказать-то, а? Про жену и сына?
***
Временами он проваливался в сон, и там, в лиловой черноте, гудело невидимое пламя, и знакомый голос говорил ему:
— Вот и все. Накушался, Павел Ильич. Все, как я говорил. Ну, покеда! Скоро свидимся.
Когда его выписали, мама отвела его на кладбище, и Паша смотрел на две аккуратные могилки, не понимая, какое отношение они имеют к Козлику и Эдику. Он бросил работу, питался через пень-колоду, ничего не убирал и зарос страшной рыжей щетиной, которую наотрез отказывался брить.
— Это знак от нее. Я черный, а она была рыжая, — говорил он маме, носившей ему еду.
Недели напролет он занимался тем, что ходил по дому, перебирал вещи и вспоминал. Пустота, окружившая его, была как дурной сон, и он никак не мог в нее поверить, и почему-то все время казалось, что можно что-то сделать, вот только непонятно, что именно.
Ночами он пристрастился висеть в сети и глотать фильмы — чем тупее, тем лучше. Однажды он набрел на очередную «сагу» и кривился, глядя на мечи, белые одеяния и прочий хлам, знакомый до тошноты.
Он даже не сразу вспомнил, что когда-то видел этот фильм, а вспомнив — не мог понять, где он тогда выключил, и возил ползунок туда-обратно, пока не