напоминая Рэми о том, кто есть кто в этой удушливой хозяйской спальне, в этой безнадёжно измятой постели, которая под ними скрипела так, что было слышно на первом этаже. Тело к телу, рядом, внутрь — животная похоть отравленная болью и стонами — их невозможно было сдержать в груди, невозможно было дышать ровно.
— Рэм... Рэми, — шептал Энрике и всегда срывался первым, как обезумевший вторгаясь во влажное от пота тело. Только в это мгновение он чувствовал себя счастливым, и ему казалось, что Рэми принадлежит ему по доброй воле — так измучено и громко кричал раб. Но потом приходило разочарование, потому что они оба возвращались в реальность, где не могли полюбить друг друга.
— Рэм, — Энрике мягко поцеловал губы своего раба, поймал тяжелое сбивчивое дыхание. — Скажи что-нибудь... Ты мне очень нравишься, Рэми... Очень.
Ощущая всем телом последние судорожные фрикции брата, раб нечеловеческим усилием разжал зубы, выпуская с прокушенных губ слабый вздох напополам с кровью. Он уже почти забыл, каково это — ноющие от напряжения мышцы живота и паха, немеющие от тугой верёвки кисти рук, горячие пальцы на напряжённой плоти, что вырывают из горла хриплые вскрики и стоны. За месяцы отсутствия Энрике всё это стало сном — зыбким прошлым, воспоминания о котором тревожили лишь лунными ночами, когда всё тело ныло от побоев надсмотрщика, и боль не давала уснуть. Человеческий разум творит чудеса — поселившаяся в душе мулата надежда уже почти стала хозяйкой его сознания, но была безжалостно выдрана вместе с сердцем едва страх и отчаяние вернулись. Вернулся Энрике.
Рэми не понимал его сильную тягу к себе, списывая всё на желание белого утвердиться за счёт безвольного раба, что был не более чем игрушкой — способом развлечься в одну из особо скучных ночей. Надо сказать, что развлекало Энрике не только тело мулата — хозяин играл с душой и чувствами Рэми, упражняясь в словах — словно в стрельбе из лука. Каждая фраза — стрела, и чем откровеннее слова, тем ближе к сердцу она вонзится. Но куклы устают от игр куда быстрее кукловодов, и единственное желание Рэми было несложно угадать.
— Оставь... те меня, пожалуйста.
— Размечтался, — усмешка хозяина была усталой. По-правде говоря, они обсуждали нечто подобное много раз, но у Энрике быстро кончалось терпение — иногда он даже хватался за плеть, пока не понял, что и побоями любви из Рэми не вытянуть. — Даже не заикайся об этом, понял? — блондин развязал руки раба так же властно, как и связал час назад. — До утра ещё долго, а если попрошу отца, то могу и неделю тебя не выпускать. — Энрике сел в постели, и хозяйским жестом положил ладонь на бедро мулата. — Лучше бы ты огрызался, как в первый раз... Я бы с тобой мог быть мягче, только мне кажется, что ты нарочно выводишь меня, Рэм. Оставить его... подумать только! — парень ухватил раба за подбородок и заставил посмотреть на себя, невольно любуясь пухлыми зацелованными губами, длинными ресницами и проваливаясь в омут чёрных глаз — без дна — в бесконечность. — Я не могу отказаться от тебя... Думаешь, не пытался забыть твою тугую задницу? Да я сотню белых перепробовал, а видишь: сижу — и с тобой нянчусь, чёртова полукровка Губы темнокожего вытянулись в тонкую линию, и он, что было сил, сжал зубы, чтобы из горла не вырвалось ни звука в протест сказанному хозяином. Мулат уже давно смирился со своим положением, ничем не отличающимся от жизни любого другого раба. То, что его отцом был белый — и не просто белый, а хозяин поместья — принесло горечь и презрение не только надсмотрщиков, но и других чернокожих. Его считали грязью, отбросом, обязанным быть благодарным лишь за то, что его жизнь не оборвалась в день рождения в одном из мутных каналов, что подобно артериям питали землю полей. Не выдержав позора и отторжения родных, его мать не прожила долго, оставив ребёнка жалеть, что он появился на свет, и то, что его брат говорил